Андрей Иванов
«Untermensch: моя разорванная часть»
Два фрагмента из романа
Итак, мысль, комната, человек — или то, что от него осталось, — мысль, потому что ничего, кроме мысли, мы здесь представить не можем; вот — комната, почти пустая, подвальная, стена разделена на две горизонтальные полосы: зеленая — внизу, охряная — наверху; источник света невиден, неверный свет, люминесцентные лампы, большой разделочный стол, никакой мебели, на столе большой кусок мяса, туша — то, что осталось от мысли, от некогда живого существа, оно гуляло по полям, оно питалось, мычало, у этого куска мяса были копыта и рога, на шее, наверное, болтался колокольчик — таким был некогда роман, пасторальный, с пастушками и влюбленными пастухами, с феями и фавнами, богатыми купцами и небритыми рыцарями, прошли столетия, все они сдохли, доспехи рыцарей либо пожрала ржавчина, либо растащили музеи, от пастушек остались песенки, стихи менестрелей и миннезингеров, трубадуров и труверов, бродячих мечтателей, философов и помешанных писателей, одни воспоминания остались, рога, копыта, кости, медальоны, картинки, слова, которые приобрели иной смысл, другую ценность, медяки любви, бессмысленный бред, — перед нами на столе нечто куда более актуальное, туша мертвой коровы, которая не знала полей, воли, запаха свежей травы, она всю жизнь провела в стойле, ее кормили фермеры-компрачикосы; коровы сюда попадают из Польши, они не гуляют по полям под музыку Шопена и Листа, они живут несколько лет в ужасных условиях, они практически обездвижены, они не помнят, что такое ходить, передвигаться, их плечелопаточные сочленения, холки и подгрудки и ноги изувечены креплениями, в которых они проводят свою недолгую жизнь, как каторжные; я стою в коридоре и смотрю на тушу, холодно, жуткий смрад, я пытаюсь определить на глазок, оттаяла ли эта туша, она же мысль, заключенная в комнате для разделки, мясо на огромном металлическом столе, нечто на блестящей плоскости, на фоне флага, неопределенность на гладкой ясности, телесное облако над ровной гладью стального океана, труп в ожидании патологоанатома, в круге света, желтоватые и красноватые пятна, кроваво-черные крапинки, изморозь, подтаивания, лужица красно-желтой влаги, холодное поблескивание металла — и миллионы полосочек, оставленных костями и разделочными ножами; мысль на разделочном столе в подпольной бойне, здесь в Пыргумаа, на уровне минус три, отрицательная температура, пар из моего рта, дыхание уставшего человека, in fact, унтерменша, ниже уровня человеческого достоинства, дешевый рабский труд — контрабандная смерть; взгляд, направленный в комнату, несколько минут чистого созерцания — нет романа, нет животного, нет мяса, есть только мысль, картина чистой мысли безымянного безличного существа, который представляет свою смерть, свое тело на месте туши — унтерменш один на один с этой мыслью, мысль в ожидании ножей, пил, тесаков; узбеки берут инструменты, говорят и работают, с шелестом отходят мерзлые куски мяса, отпадают тяжело, громко, иногда на пол, где натоптано грязными сапогами…
Untermensch — жалкий человек, который страдает от бессонницы, выгуливает свои слабости, как питомцев, торопит события, слоняется между домами, в которых живут персонажи его книг; мой призрак в разрезе, он рассказывает о том, как болел и воздерживался от публикации своих видений. Тени крадутся в его строке, ощетинившись каждой веточкой, встает дрожащий колючий куст барбариса, скользит по черной поверхности льда двойник, посвистывает какая-то птица… Что это за птичка? А черт его знает… Написав фрагмент, он выходит на балкон с чашкой чая, закуривает, устало смотрит на пачки книг: безнадежность и опустошение — да, ты почувствовал себя оскорбленным, ты устал идти в этом направлении, устал писать вопреки «кому это надо?»; ты томишься по какой-то другой жизни, ты вспоминаешь писателей, с которыми встречался в Финляндии, Бельгии, Швеции, Франции… Ты вспоминаешь француза с рюкзаком, набитым экземплярами своих книг, ты вспоминаешь молодого финского писателя, который делился с тобой замыслом — роман о дауншифтере, с сожалением признался, что вряд ли напишет: такое будет трудно напечатать (у него тоже на спине был рюкзак). Ты мысленно совершаешь прогулки по улицам Харькова, читаешь настенные надписи Митасова, которые видел только на фотографиях (я хотел о нем писать, но теперь уж вряд ли). Ты сочиняешь эссе о Пшемеке Качмареке, мысленно шагаешь по Копенгагену вместе с ним, куришь на мосту и смотришь в канал… Ты пьешь чай и думаешь о Руперте, который признался, что события своих последних лет рубит, как мясо, и нанизывает разрубленные части на сверлом извивающийся сюжет какой-нибудь детективной истории, изредка позволяя себе отступления, дабы «выпустить пар». Вспоминаешь прогулки с Валерой Стекловым: он хотел все бросить, начать что-то новое, выкинуть паспорт, уехать в Мексику или просто покончить с собой. Ты стоишь на балконе, тянешь чай, куришь и не чувствуешь холода, ты опустошен, выветрен, обложен изморозью изнутри и снаружи, пар из кружки вырывается такой белый, узоры на стеклах тоже белые, твое дыхание саднит хрипотцой, ты хочешь отправиться в трип, но в этом городе, говорят дилеры, достать можно что угодно, кроме хороших грибов, — а те, что растут у Кости в аквариумах, ждать и ждать.
Романа нет. Я вращаюсь в пустоте. Дни мои — палая листва…
Я бы хотел ничего не писать, но мое воображение продолжает работать; какой-то орган судорожно сокращается, память стравливает бессмысленные переживания, воображение ткет бинты.
2019 г.